Она начала плакать. Всхлипывала не громко, а тихонько, с отчаянием, с болью в сердце. Как я себя ненавидел! Но я уже заговорил на эту тему. Я чувствовал, что должен довести дело до конца, и начал лгать ей, испытывая к себе с каждым мгновением все большую ненависть. Я сказал ей, что мне исполнился двадцать один год, что в это время белый становится мужчиной. Я сказал, что я должен вернуться домой, чтобы подписать бумаги, касающиеся имущества, оставленного моим отцом.
— Но, — сказал я, призывая в свидетели моих слов Солнце, — я вернусь, Я вернусь через несколько месяцев, и мы снова будем счастливы. Пока меня не будет, Ягода позаботится о тебе и твоей доброй матери. Ты ни в чем не будешь нуждаться.
Так я лгал, объясняясь с ней. Я развеял ее опасения и утешил ее; она спокойно заснула. Но я не мог заснуть. утром я опять поехал в форт и долго разговаривал с Ягодой. Он согласился заботиться о Нэтаки и ее матери, снабжать их необходимой пищей и одеждой, до того времени, как я ему объяснил, пока Нэтаки не позабудет меня и не станет женой другого. У меня перехватило горло, когда я сказал это. Ягода тихонько засмеялся.
— Она никогда не будет женой другого, — сказал он, — ты будешь счастлив вернуться. Не пройдет и шести месяцев, как я с тобой увижусь.
Последний в эту навигацию пароход разгружался у набережной; он должен был на следующее утро отправиться в Сент-Луис. Я вернулся в лагерь и стал готовиться к отъезду. Делать было почти нечего, только упаковать немного индейских вещей, которые я хотел взять с собой на родину, Нэтаки поехала обратно в форт вместе со мной, и мы провели вечер с Ягодой и его семьей. Это было для меня невеселое время. Мать Ягоды и верная старая Женщина Кроу обе долго и серьезно читали мне лекцию об обязанностях мужа по отношению к жене, о верности — мне было больно слушать их, так как я собирался сделать то, что они так сурово осуждали.
Наутро я расстался с Нэтаки, пожал всем руки и взошел на борт. Пароход вышел на середину реки, повернул, и мы понеслись вниз по быстрому течению через Шонкинскую косу и по излучине. Старый форт, счастливые дни прошедшего года превратились в воспоминания.
На пароходе было много пассажиров, главным образом золотоискателей из Хелины и Вирджиния-Сити, возвращавшихся в Штаты с большим или меньшим количеством золотого песку.
Они играли в карты, пили, и в тщетной попытке избавиться от своих мыслей, я присоединился к их безумной компании. Помню, что я проиграл за раз триста долларов и что мне было очень плохо от скверных спиртных напитков. Около Кау-Айленд я чуть не упал за борт. Мы наехали на большое стадо бизонов, плывших через речку, и я попытался, стоя в носу, накинуть веревку на огромного старого самца. Петля удачно охватила его голову, но я и три моих помощника не рассчитывали на такой рывок, какой мы испытали, когда веревка натянулась. Мгновенно ее вырвало из наших рук. Я потерял равновесие и полетел бы вслед за ней в воду, если бы стоявший позади меня человек не схватил меня за ворот и не оттащил назад.
Каждый вечер мы пришвартовывались к берегу. Когда вошли в Дакоту, стали дуть встречные ветры. В начале октября, когда мы прибыли в Каунсил-Блафс, я с радостью покинул пароход и сел в поезд Тихоокеанской железной дороги. Через несколько дней я приехал в маленький город в Новой Англии, где был мой дом.
Я смотрел на город и его жителей новыми глазами. Я был равнодушен к ним. Это было красивое место, но все перегороженное заборами, а целый год я прожил там, где оград не знают. Люди здесь были хорошие, но какая узость мысли! Их жеманные и скованные условностями манеры напоминали безобразные изгороди, огораживающие здешние фермы. Вот как большинство из них меня приветствовало: «А, юноша, значит ты вернулся домой? Целый год у индейцев прожил? Чудо, что тебя не оскальпировали. Индейцы, я слыхал, ужасный народ. Что ж, погулял и будет. Я думаю, ты теперь остепенишься и займешься каким-нибудь делом».
Только с двумя людьми во всем городишке можно было говорить о том, что я видел, что делал, так как только они могли понять меня. Один из них был бедный маляр, с которым порядочные люди не общались, так как он не посещал церкви и иногда среди бела дня заходил в бар. Другой был бакалейщик. Оба они охотились на лисиц и куропаток и любили жизнь в диких местах. Вечерами я долго сидел с ними у печки в бакалейной лавке, после того как степенные деревенские люди улягутся спать, и рассказывал об обширных прериях и горах, о диких животных и краснокожих. Воображение рисовало им эту чудесную страну и свободную жизнь в ней, и они вскакивали от волнения и шагали по комнате, вздыхая и потирая руки. Им хотелось увидеть, испытать все это, как видел и пережил я, но они были «прикованы к тачке». Они не могли оставить дом, жену, детей. Я жалел их.
Но даже им я ничего не говорил еще об одной ниточке, которая привязывала меня к той солнечной стране. Не было ни минуты, когда бы я не думал о Нэтаки и несправедливости, которую совершил по отношению к ней. За несколько тысяч миль, разделявших нас, я видел ее мысленным взором, видел, как она с безучастным видом помогает матери в разных домашних делах в палатке. Не слышно было ее звонкого, открытого, заразительного смеха, а выражение глаз было далеко не счастливым. Так я видел ее в воображении днем, а по ночам во сне. Я просыпался, зная, что только что говорил с ней на языке черноногих и пытался оправдать перед ней свою неверность.
Дни проходили убийственно однообразно в постоянных спорах с родными. Слава богу, с матерью я не спорил, я думаю, что она сочувствовала мне. Но были еще дяди и тети и старые друзья моего давно умершего отца. Все они, конечно, имели самые лучшие намерения и считали своей обязан ностью давать мне советы и заботиться о моем будущем. С самого начала мы заняли противоположные позиции. Они притянули меня к ответу в связи с моим отказом посещать церковь. Посещать церковь! Слушать проповедь, наверное, о предопределении и о геенне огненной, уготованной всея кто уклонится от трудного, но праведного пути. Я уже в это не верил. Год, проведенный с матерью-природой, и обильный досуг для размышлений научили меня многому. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из них не прочитал мне нотацию за то, например, что я выпил невинный стаканчик пива с каким-нибудь траппером или проводником из Северных лесов. В любом из этих простых лесных жителей было больше настоящей человеческой душевности, больше широты взглядов, чем в сердцах всех моих преследователей.